Книга первая "Звено"




НазваниеКнига первая "Звено"
страница10/48
Дата05.01.2013
Размер4.14 Mb.
ТипКнига
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   48
1. Сверхреализм — последняя новость французской литературы. О нем много говорят — то скептически, то сочувственно. Осторожность и боязнь попасть впросак заставляет большинство критиков воздерживаться от решительных суждений. Прежде всего, о самом принципе «обязательности» для целой группы писателей единой художественной программы: за последние десятилетия все теории и манифесты были так безнадежно скомпрометированы быстрой сменой, быстрым забвением и осмеянием, полной практической безрезультатностью, что нужна известная доля наивности, чтобы выступать с «программой» творчества. Если это и терпимо, то только потому, что в атмосфере литературных содружеств, бесед, споров и битв крепнет иногда отдельное дарование. А само по себе это занятие праздное, сводящее искусство к забаве или к рекламе. В двух словах, «сверхреализм» есть отрицание «евклидовского» — как говорит Достоевский — восприятия мира и жизни, отрицание логики и ее общеобязательности, культ сновидения и бреда. Предо мною лежит «Манифест сверхреализма» его вождя Андре Бретона. Там дано определение понятия: «Сверхреализм — чистый психологический автоматизм, выражающий устно, письменно или каким-либо другим образом подлинное движение мысли. Запись мысли при отсутствии контроля со стороны рассудка, вне всяких эстетических и моральных соображений. Сверхреализм основан на вере в высшую реальность некоторых форм ассоциаций, которыми до сих пор пренебрегали, во всемогущество сна, в бесцельную игру мысли. Он стремится окончательно разрушить другие психологические механизмы и заменить их в решении основных вопросов жизни». Неясно, двусмысленно и расплывчато. Речь идет скорей о психологии, чем о приемах творчества. Недаром Андре Бретон так часто вспоминает и зовет на помощь Фрейда. Но легко догадаться, что «отсутствие контроля со стороны рассудка» обусловливает и внешнее своеобразие сверхреалистической литературы. На практике она сводится к ежеминутному прерыванию нити рассказа, к бесчисленным отступлениям и к чудовищной вычурности образов. Иногда в манере обрывать рассказ сверхреалисты напоминают Гамсуна, — как, впрочем, почти все молодые французские писатели. Но чаще их описания похожи на живопись Чурляниса, которую едва ли все помнят: у Чурляниса бывало небо с пятью солнцами, какие-то круги и радуги, дома, висящие в воздухе, леса, растущие в море, – все как бы во сне. Сверхреалисты утверждают, что они записывают подлинный ход мысли. Но если забыть их теории, самая проза их кажется очень претенциозной, очень провинциальной и суетной. Это типичный «декадентский» жанр. Ради двух-трех образов, мелькнувших в потоке человеческой мысли и достойных внимания, не стоит читать страницы бессвязных, бесцветных и бесформенных записей. Что сверхреализм можно блистательно обосновать, пустить в ход и славу, читать о нем доклады и устраивать диспуты — в этом я не сомневаюсь. Все можно обосновать, и все можно доказать. Новое течение с радостью подхватят сотни журналистов, которым ни до чего нет дела и не о чем писать. К нему примкнут те молодые люди, которые в каждом поколении к чему-нибудь «примыкают». Но в стороне от злободневных «течений» и «движений» вот что думаешь: все «новшества» в искусстве в конце концов играют только служебную роль. Это черновая работа художника. Все то, что уцелело в памяти людей, имеет общие, схожие черты, и только вещи забытые, ничтожные, неудачные бесконечно разнообразны. Пушкин и Вергилий формально ближе друг к другу, чем каких-нибудь два новатора, разделенные одним десятилетием. Творческие возможности ограничены природой и навыками человека. Экскурсии же в хаос безграничны. Можно отрицать логику, можно громить рассудок — в теории все сходит с рук. Но без логики и без «контроля рассудка» искусства не было, нет и не будет. Настоящий художник, даже ненавидя логику, не отбросит, а подчинит ее. Придумывание новшеств, манифесты и теории – детская игра, и те из сверхреалистов, кто к тридцати годам не бросит писать и не займется игрой на бирже, театром или политикой, конечно, это знают. 2. Максимилиан Волошин имел в свое время поклонников. По преимуществу это были эстеты, ценившие в его творчестве красочность образов, звон стиха и энергию ритма. Но те, кого не обманывала и не прельщала внешность, знали, что вся поэзия Волошина — подделка. Если кто-нибудь в этом еще сомневается, пусть прочтет волошинские «Стихи о революции». Эффектные стихи. Большевики и татары, исторические параллели, Яик рифмуется с «чрезвычаек», строфы звенят и гремят. Но ничего мертвенней и холодней этих стихов нельзя себе и представить. Внешнее умение Волошина не спасает, а губит его. Чем наряднее его строфы, тем явственней их пустота. Кого только не поминает Волошин! Павел, Аракчеев, Петр, Разин, Ермак, Аттила, Чехов, Толстой, Малюта, Годунов, — нет конца именам. Какие только слова не вставляет он, для couleur local, очевидно. Рундуки, узорочья, индеветь, пролузгали, замызгали. Россию он, конечно, и клянет, и прощает, и любит, и ненавидит. Большевики для него, конечно, и посланники Бога, и дети дьявола. Я говорю «конечно» потому, что слишком уж знакома и слишком опостылела та лирически-историческая мешанина, которою нас потчуют почти все толкователи и певцы современных русских несчастий и катастроф. Лучше бы об этом пока помолчать. А когда это подносится еще в трескучих, типично эстрадных стихах, становится совсем тошно. Я не поклонник Блока. Но мне вспоминаются его Куликовские стихи, тоже все в намеках на современность. Какой в них был величавый, замедленный ходи подлинная, степная, беспредельная, волжская тоска. Или удивительные, мало известные стихи Клюева. Помню только начало: Есть в Ленине керженский дух, Игуменский окрик в декретах, Как будто истоки разрух В поморских он ищет обетах. Есть в Смольном потемки трущоб И запах хвои с костяникой. Там нищий, колодовый гроб С останками Руси великой… Это те же темы, но это подлинная поэзия. А стихи Волошина — как трещотка или барабан. < «La tristesse d'Elsie» Андре Савиньона. – Борис Пильняк> 1. Число ежедневно выходящих французских книг настолько велико, что разобраться в них нет возможности. Есть несколько имен, которые сами за себя говорят. Читать то, что ими подписано, всегда интересно. Но поиски новых авторов, стремление найти новые, еще неизвестные дарования почти всегда бесплодны и вызывают только досаду и раздражение. На сто книг девяносто девять совершенно ничтожны. Поэтому остается только руководствоваться чужими рецензиями. Их много, во всех газетах и журналах. Но, большей частью, приходится читать между строк. Иногда, сквозь брань и насмешки критика, чувствуешь, что книгу прочесть стоит, иногда по глупости похвал можно догадаться о глупости книги. Эдмон Жалу, критик вдумчивый и острочувствительный ко всякой фальсификации искусства, к его мишуре, посвятил недавно большой фельетон книге Андре Савиньона «La tristesse d'Elsie». Несколько до крайности восторженных строк написал об этой книге и Пьер Мак-Орлан. Тот, кто прочтет ее, не потратит время дарит. Она очень своеобразна, хотя своеобразие это не столько литературное, сколько «человеческое». Литературно в этой книге очень много недостатков: длинные, давно знакомые описания, схематичность образов и схематичность психологии. Есть, правда, несколько страниц блестящих. Но не в этом прелесть книги. Это не роман, и вообще это только наполовину беллетристика. Нельзя и судить ее беллетристически. В «Tristesse d'Elsie» три части. Объединены они общностью героини. Эльзи — простая английская девушка, в которой смутные мечты «о чистой и светлой», полуотшельнической жизни, без любви, без страстей, без горя, переплелись с женским томлением о «герое». В первой части, наиболее острой и удачной, рассказывается о безнадежной любви к ней двух матросов. Во второй — о ее скитаньях и встречах то с баптистскими проповедниками, то с продажными женщинами. В третьей — о встрече с «ним», с героем, и о разочаровании, о грусти, которой все кончается. Образ Эльзи неясен. И повторяю, беллетристическая сторона не безупречна «Печаль Эльзи» — монолог автора, в который вставлены отдельные эпизоды, почти всегда трагические, выбывающие «ужас и жалость». В монологе этом чувствуется подлинное внутреннее просветление и взгляд на мир «с птичьего полета», которого не хватает многим даровитейшим писателям и с которого в сущности только и начинается настоящее искусство. Прелесть его еще и в оживляющем все, даже самые бледные страницы, безбрежном, беспредельном, очень чистом, северном, пуританском мечтательстве, о котором — помнит ли читатель? – говорил Достоевский по поводу пушкинских стихов: Однажды странствуя среди пустыни дикой Внезапно был объят я скорбию великой… 2. Борис Пильняк восклицает в своих английских рассказах: «Можно годы дружить с англичанином, бывать у него запросто, и все же не узнаешь, во что он верует, как верует, чем живет, о чем мечтает…» Допустим, что это так. Зато, прочтя одну страницу Пильняка, про него самого все это в точности узнаешь. Право, из двух зол мы выбираем меньшее. Пильняк, при своем появлении, был восторженно принят критикой. Чуковский и Шкловский ходили, как одурманенные, и только и говорили, что о новой звезде. Потом звезда померкла, и ее все дружно принялись ругать. Истина — посредине. Пильняк, как Чичиков, — «не слишком толст, однако, и не так, чтоб уж слишком тонок». Невыносим в нем, главным образом, его стиль. Тонешь и теряешься в этом безудержном лиризме, пухлом, кислом и слезливом. Пильняк способен внушить на всю жизнь отвращение к тому, что принято называть «поэтическим языком», и заставить полюбить учебник, биржевые отчеты и объявления. Есть в «Эпилоге» Ибсена одна удивительная фраза, которую надо бы помнить. Ибсен, как все знают, — писатель на слова сдержанный и скупой. И вот, в «Эпилоге», после всей своей хмурости и холода, на пороге смерти, он вдруг говорит «о дивной, прекрасной земной жизни…». И повторяет: — О загадочной земной жизни… Ничего в этих словах необыкновенного нет, и у другого писателя они не были бы заметны. Но у Ибсена их читаешь с глубоким волнением. Кажется, что они полны смысла и что словам возвращено все их первоначальное значение. Пильняку надо бы поучиться искусству. Нельзя все время гудеть педалью, так играют только поповны и гимназисты. «Английские рассказы» — не плохие рассказы, сами по себе. В них есть выдумка, и они умело построены. Откровенность дикарского отношения к европейской культуре надо отнести к их достоинствам. Но стиль губит все. Если писатель пишет таким языком, в нем не может быть ни глубины, ни величья. Это его расхлябанность говорит в нем, а ум и воля «безмолвствуют». Мне вспоминается вечер в петербургском «Доме Искусств», года три назад. Тогда только что стали выдавать заграничные паспорта. Пильняк, вместе с Кусиковым, ехали из Москвы в Берлин и проездом были в Петербурге. Вечер был бестолковый, шумный и бурный. К пяти часам утра все перепились. Уже собираясь домой, я зашел в комнату М. Слонимского, одного из «серапионов». Комната маленькая, вся задымленная. В ней человек двадцать, кто на кровати, кто на полу. Один вполголоса читает стихи. Другой плачет сам не зная о чем. Посредине стоит Пильняк, трезвый, честный, с очками на носу, похожий на сельского учителя и отчаянным голосом, вероятно в десятый раз, спрашивает: — Господа, так что же я должен передать русской эмиграции? Никто его не слушал и никто не отвечал. Мне тогда же подумалось: не быть этому человеку большим писателем. Кажется, я не ошибся. <Е. БОРАТЫНСКИЙ. – «ВОСПОМИНАНИЯ» ДЖОЗЕФА КОНРАДА> 1. На днях была стодвадцатипятилетняя годовщина рождения Боратынского. О ней вспомнили холодно и официально. Нет сомнения: не дождался еще Боратынский настоящего признания, как дождался его Тютчев. Придет ли оно когда-нибудь? Поэзия Боратынского — надо ли напоминать об этом? – имеет достоинства высокие и редкие. Мастерство его даже и для пушкинской эпохи, совершенно исключительное, и если был в русской литературе «учитель поэзии для поэтов», то, конечно, это – Боратынский. Тютчев, о котором это было сказано, был, может быть, более щедро одарен, зато он и более дилетант. Но как ни старались русские поэты поднять интерес к Боратынскому, оживит его имя, это им не удалось. Боратынского все «уважают» и, как он сам говорил, «с похвалой относятся» об его поэзии. Но любят его немногие. Конечно, это одна из величайших несправедливостей нашей литературы и красноречивое доказательство вздорности традиционного, «общественного» мнения. Боратынский – трудный поэт, печальный, горький, холодный. Но надо вчитаться в него: нет стихов более напряженных, более зрелых, нет ни у кого столь полного соответствия между внутренней жизнью ее словесным выражением. Эти черты вполне удивительны в Боратынском. После его стихов все остальные, без всяких исключений, кажутся легковесными, поверхностными, слишком певучими, как бы «бескостными». В конце концов, в этом же и решающий порок его поэзии: ей недостает свободы, «воздуха» и того легчайшего, большей частью напускного налета небрежности, который есть у Пушкина и Тютчева и без которого искусство мертво. У Пушкина и Тютчева отдельные гениальные строки переплетены и скреплены строками пустыми и незначительными, образы редкой точности смешаны с образами «приблизительными». Их искусство держится на вспышках, и эти вспышки ослепляют. Вероятно, в этом сказалось их художественное чутье. Это одно из применений аттического правила: разбавляй вино водой. Стихи Боратынского — сплошное вино. Оттого они тяжелы, патетичны и не всем под силу. Оттого, когда Боратынский срывается, он со всей серьезностью и тщательностью, с неспособностью к мгновенным взлетам, почти невыносим. Назову, как пример, ту «Мадонну» («Близ Пизы, в Италии…»), которою мучают всех русских школьников. Но в минуты вдохновения Боратынский обаятелен, как никто. Несколько его коротких стихотворений — такие, как «Мой дар убог и голос мой не громок…» — непревзойденные образцы чистоты, прелести и мастерства. Поучительна судьба Боратынского и источники его «пессимизма». Перечтите поздние статьи Белинского и мелких критиков сороковых годов. Это – лепет, притом заносчивый лепет, свысока, наставительный. Это приблизительно то, чем позднее в «Бесах» молодежь забросает старика Верховенского, но старик Верховенский и сам-то был не особенно умен, а что должен был думать «умница» Боратынский? Ему говорили о «паркетности» его стихов, его призывали «следовать за прогрессом». Что мог он ответить? Суровый, скорбный тон поэзии Боратынского совершенно вытеснил в его последние годы «негу» его ранних стихотворений. На это были глубокие причины. Но отчасти повинны в этом и его современники. Человеческая глупость – зрелище слишком тяжелое. 2. «Воспоминания» Конрада интересны для нас тем, что в них много говорится о России. Но этим, может быть, интерес их и исчерпывается. Конрад – писатель, который в России едва ли привьется. Этот польско-английский романист чужд ей во всем, и не настолько он значительный художник, чтобы поразить и привлечь к себе именно по контрасту. Романы Конрада рассчитаны на среднеевропейского читателя, энергичного, культурного, делового и любящего, в свободное от занятий время, помечтать. Но мечтает этот средний европеец не по-русски. Он думает об открытии новых приисков, о каких-нибудь неведомых плантациях, о новых землях и, в конце концов, о деньгах. Об «отвлеченном» ему думать некогда. Таковы и воспоминания Конрада. В них много рассказов о предках, два-три забавных исторических эпизода, много описаний. Все это пересыпано афоризмами и мыслями, всегда живыми и остроумными. Но трудно их запомнить: все-таки это не более, чем болтовня. Это мемуары рассказчика после хорошего обеда, с сигарой в руке и, конечно, с пропуском всего того, что может слишком взволновать и испортить пищеварение. Неприятно поражает в Конраде его польско-националистический дух и ненависть к старой России. «Неприятно» – не с точки зрения русского, а потому, что с этими чувствами в искусстве далеко не уйдешь. В нем есть та шляхетско-средневековая «дурь», которая мешала Сенкевичу превратиться из занимательного рассказчика в настоящего художника. Конрад — блестящее Сенкевича, он больше европеец, но сущность его та же самая. Он насмешливо рассказывает о своем деде, наполеоновском офицере, который при отступлении из России с голоду застрелил и съел собаку. «Крайнее отвращение, которое внушает мне этот эпизод отразилось на моем мнении о характере и подвигах Наполеона. Этот великий полководец нравственно ответственен за то, что заставил польского дворянина отведать собаки». Эти слова, конечно, ироничны. Но не до конца. Если дело идет о Наполеоне, рассказчик сдерживается. Но когда он говорит о цесаревиче Константине и его варшавском дворе, его «спесь» прорывается наружу. Описательная часть воспоминаний очень хороша. < Французы о Генрике Ибсене. – Новые книги Северянина>
1   ...   6   7   8   9   10   11   12   13   ...   48

Похожие:

Книга первая \"Звено\" iconИстория религий книга первая открытая
З 91 История религий. Книга первая: Доисторические и внеисторические религии. Курс лекций. — М.: Планета детей, 1997 344 с., ил
Книга первая \"Звено\" iconКнига первая «родовой покон»
Книга первая «Родовой Покон» раскрывает различные вопросы современного Родноверческого Мудрословия и Мировиденья – Духовные искания,...
Книга первая \"Звено\" iconКнига первая
Это — “Гордость и предубеждение” Джейн Остен. Книга, без которой сейчас не существовало бы, наверное, ни “психологического” романа,...
Книга первая \"Звено\" iconКнига первая. Книга о счастье и несчастьях 1 «Николай Амосов. Книга о счастье и несчастьях.»
Известный хирург, ученый, писатель, Николай Михайлович Амосов рассказывает о работе хирурга, оперирующего на сердце, делится своими...
Книга первая \"Звено\" iconЛеонид Борисович Дядюченко автор нескольких книг стихов и документальной прозы, а в 1974 году в издатель­стве «Молодая гвардия» вышла его первая книга
«Молодая гвардия» вышла его первая книга, включаю­щая художественную повесть «Скарабей», давшую название всей книге, и несколько...
Книга первая \"Звено\" iconКнига состоит из двух глав. Первая глава посвя- щена синтезу систем управления, обеспечивающих
Настоящая книга посвящена результатам недавних исследований в области теории управления резуль
Книга первая \"Звено\" iconКнига первая
«Собор Парижской Богоматери» – знаменитый роман Виктора Гюго. Книга, в которой увлекательный, причудливый сюжет – всего лишь прекрасное...
Книга первая \"Звено\" iconВельтман Александр Фомич приключения, почерпнутые из моря житейского. Саломея книга первая часть первая I
Ничего не бывало! все это ложь! Раскроем наудачу какую-нибудь страницу из его жизни. Вот он едет в столицу искать счастья направо-налево...
Книга первая \"Звено\" iconКнига первая

Книга первая \"Звено\" iconКнига первая
Роман «Холодное солнце» написан известным писателем, взявшим себе псевдоним Е. Крестовский, Книги этого автора неоднократно издавались...
Разместите кнопку на своём сайте:
Библиотека


База данных защищена авторским правом ©lib.znate.ru 2014
обратиться к администрации
Библиотека
Главная страница