Л. И. Зарембо история заглавия «слова о полку игореве»




НазваниеЛ. И. Зарембо история заглавия «слова о полку игореве»
страница3/21
Дата10.10.2012
Размер3.28 Mb.
ТипДокументы
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   21
употреблен», — но и пародийно повторяется творческий акт оживления «ветошки»: своим действием — «чмокнул в самые губки» — двойник окарикатуривает момент вдыхания жизни. Отказ от «рождения», «самозванство» изменяет ощущение жизни героем. Его «другая судьба» приходит к нему с ощущением того, что он «теряется совершенно, что падает в бездну». Она узнается им, но в этом узнавании на первый план выходит мотив повторяемости, «колеса», того, что «не его», именно потому, что он неповторим. Но своей неповторимости господин Голядкин, гонимый «какою-то постороннею силою» [3: 184], как раз и не ощущает: «Какая-то затерянная собачонка, вся мокрая и издрогшая, увязалась за господином Голядкиным и тоже бежала около него бочком, торопливо, поджав хвост и уши, повременам робко и понятливо на него поглядывая. Какая-то далекая, давно уже забытая идея, — воспоминание о каком-то давнослучившемся обстоятельстве — пришла теперь ему в голову. Стучала словно молоточком в его голове, досаждала ему, не отвязывалась прочь от него. “Эх, эта скверная собачонка!” шептал господин Голядкин, сам не понимая себя» [3: 184]. Понятно, какой образ навеяла ему приблудившаяся собачонка. Но дело здесь не только в литературных ассоциациях, а в том, что поведение Голядкина порождает ту модель мира, в которой «собачонка» в данном своем качестве возникает как реальность. Герой «приблудился» к жизни, отрекся от своего пути в ней. И теперь его судьба, его пути «предсказываются», «навязываются» ему извне, они выстроены, а не созданы. Во время своего появления двойник ходит кругами, а в результате оказывается впереди господина Голядкина, обгоняя его на несколько мгновений. Сущность героя вдруг оказывается полностью укладывающейся в заведенный им порядок жизни. Судьба опережает его, каждый его шаг, каждое движение предопределены и предугаданы. Мотив незаконнорожденности героя, изгнанного из дома «благодетеля», заменившего «в некотором смысле отца» [3: 176], можно понимать и как мотив «подложного отца», а следовательно, и «подложной» судьбы. «Подложный отец» — «ложный отец», а в результате — «отец лжи». Но отец господина Голядкина Петр. Имя, отчество и фамилия героя повести формируют напрямую связанную с мотивом двойничества, подлинного и подложного систему пространственных и временных связей [11]. Архитектоника переживаний господина Голядкина отождествляется с историей создания и обликом Петербурга. Но этим отождествлением предопределена судьба человека, которая в данном контексте определяется как «злая», обрушивается на него как «гонение». Ведь только появление двойника открывает тот факт, что «петербургский чиновник» Голядкин «не здешний родом» [3: 194], что он живет, по сути, на чужбине, но сам этого давно уже не осознает, принимая благодетельное начальство за отца родного. В проблеме Голядкин-Петербург скрыты не столько исторические катаклизмы новой истории России, сколько глубинный вопрос бытия о «первородстве» человеческого существа, о его «первозданности» и «подложности». Никто из героев мировой литературы и самого Достоевского с такой очевидностью, как Голядкин, не переживал «архитектоники» небытия, «подложного» мира, в котором человеку, вкусившему мирового зла, так или иначе приходится существовать.

Тема «подложного» мира находит свое воплощение в мотиве «одежд», облачения героя. В привычном жизненном укладе Голядкин­старший или сам начинает ощущать себя самозванцем (прячется за печкой) или присутствует при крушении мира — все распадается, не связывается в одно целое, нарушается даже естественный порядок дня и ночи, сна и пробуждения, в конце концов, он не узнает привычного движения солнечного света. Этим процессам сопутствуют изменения в одежде героя. Самозванство традиционно в древнерусской литературе и через Гоголя у Достоевского связано с мотивом переодевания.

В «Повести о Горе Злочастии», возникшей на стыке книжной и фольклорной традиций, смена одеяний сопровождает основные этапы существования героя. Всю жизнь он помнит об одеждах, в которые облачала его мать. Мать породила его «беспечальна», «беспечальность» облечена «драгими портами», в которых «чаду и цены нет» [13: 392]. Они стали для него образом торжественности самоощущения личности и окружающего мира. С «материнскими» одеждами он расстается, нарушив родительские заповеди. Символом этого состояния становится облачение в нищенское тряпье [13: 387]. Дальнейшие фазы его жизни сопровождаются изменением одежд. Образ покинутых в отчем доме одежд — память о «детстве», первозданной чистоте человеческого существа. В частности, этот мотив представлен в апокрифе «Деяния апостола Фомы», где он сопрягается с обыгрыванием имени «Фома», означающим «Близнец» и указывающим на Фому как на близнеца Христа. В гимне, посвященном поискам Жемчужины веры, который апостол воспевает в темнице, есть слова: «…облачишься ты в ризу света, и в плащ твой, что на нее возлагаем, и с наследником братом твоим, вторым по сану, наследником царствия нашего будешь…» Причем «одежды» — это и «риза света» как проявление абсолютной духовной сущности, и уподобление «нечистым» «египтянам»: «Одеждою моей я уподобился им, дабы не злобились они, что извне я пришел…» Но «уподобление» становится и «забвением», «умопомрачением», из которого он выходит, созерцая «ризу»: «...Я не помнил одежд тех, оставив их в детстве моем в доме Отца моего, — и, внезапно, явившись очам моим, риза предстала как зерцало мое: во всем существе моем я видел ее, в ней же всецело лицезрел себя, так, что в разделении были мы и все же явлены в обличьи одном» [7: 148 — 149; 152]. Оставляя в стороне гностическую интерпретацию «одеяния» и «зерцала», выделим их общую сущность как символов максимально полного выражения первозданной чистоты образа и подобия Божия в человеке. Глубокий смысл «близнечной» теме в данном контексте придает личность апостола Фомы. Это он, осязая прикосновением рук гвоздяные раны Спасителя, удостоверил Церковь в истинности и полноте Его Воскресения. Тема «близнецов», братства Иисуса и Фомы находит свое отражение в каноническом житии апостола: «Во сне новобрачные увидели Иисуса, Который явился им в образе апостола Фомы и с любовью обнимал их. Муж, подумав, что пред ним — Фома, сказал Ему: — “Ты вышел от нас раньше всех — каким образом ты снова очутился здесь?”

Господь ответствовал:

— “Я — не Фома, я брат его, и все отрекшиеся от мира и последовавшие за Мною так же, как и он, не только будут Моими братьями в будущей жизни, но и наследуют Мое царство…”» [6: 143].

Таким образом, тема «братства» и «сходства» обрисовывает сокровенные свойства человеческой личности. Но насколько высок их положительный смысл, настолько же безгранична бездна, в которую погружается человек, принимающий их в противоположном значении. Утрачивая образ Божий в себе, человек превращается в «ветошку» в полном смысле этого слова. Первым свидетельством этого становится утрата своей неповторимости, за которой следует возможность бесконечной повторяемости. И двойник господина Голядкина именно появляется, а не оказывается плодом больного воображения героя повести.

Возникновение двойника и именно в качестве близнеца становится поводом к мучительным переживаниям героя. Он воспринимает этот факт как надругательство над своей человеческой сущностью. Абсолютное сходство с двойником господин Голядкин воспринимает парадоксально. Созерцая вроде бы свое зеркальное подобие, он в глубине души, что подчеркивается ремаркой — «Долго стоял он над ним в глубоком раздумьи» — констатирует: «Картина неприятная! пасквиль, чистейший пасквиль, да и дело с концом!» [3: 207]. Совершенное сходство в данных обстоятельствах — «пасквиль», пародия. В «близнеце» он видит свою «обезьяну». Но здесь же рождается и другой, глубинный мотив — внешний облик человека не является его «лицом». Господин Голядкин, видя «как будто себя», «совершенную копию», не видит в этом «как будто», «копии» своего «лица». Уже в его попытке оправдать «сходство» присутствует и подсознательное опровержение «нормальности» данного факта в признании не его органичности, а некой «механики» «рукотворности», «устройства», а не творения, лежащей в его основе: «Ну, пришелся, устроился, самой природой устроился так человек, что как две капли воды похож на другого человека, что совершенная копия с другого человека» [3: 225]. Пытаясь побороть свою антипатию, переходящую в ужас, к двойнику «смирением», герой связывает «механизм» появления «близнеца» с «природой», в основе которой, в свою очередь, лежит «судьба», но определяемая им как «слепая фортуна»: «Коли уж судьба, коли одна судьба, коли одна слепая фортуна тут виновата — так уж его и затереть как ветошку…» [3: 225]. И именно в этом ряду: «природа», «судьба–фортуна» — появляется определение человека как ветошки. «Близнец» нарушает святая святых человеческого существа, его нерукотворность, образ и подобие Божие, которые находят свое выражение в «лице». «Облик» — явление Божьей мудрости: «… если и всех людей собрать, не все они на одно лицо, но каждый на свой облик, по Божьей мудрости», — замечал еще Владимир Мономах [5: 166]. Созерцая своего двойника, «близнеца», господин Голядкин приходит к пониманию случившегося с ним «упрощения». «Близнец» «неприличен» и «оскорбителен». Спасение он видит в «мысли», «что, дескать, промысл Божий создал двух совершенно–подобных, а начальство благодетельное, видя промысл Божий, приютило двух близнецов» [3: 227]. Но вся чудовищность ситуации как раз в том и заключается, что в ее основе лежит не «промысл Божий», а «механизм»: «Эк–ведь черти заварили кашу какую!» [3: 226].

На фоне всех «хитросплетений» начинают проступать контуры истинной, подлинной значимости человека. Как бы ни был ничтожен господин Голядкин, как бы низко ни определялся его социальный статус, «место», как бы его «довольно–оплешивевшая фигура» ни была «такого незначительного свойства, что с первого взгляда не останавливала на себе решительно ничьего исключительного внимания» [3: 140], но «первозданность», то, что дано человеку свыше, не идет с этим ни в какое сравнение и позволяет судить о действительном масштабе потери. По сути, у героя открываются глаза на невосполнимость, незаменимость «внутреннего человека». Его утрата — катастрофа, дающая возможность превратить человека в «ветошку» и совершить «подмену»: «А как они там того… да и перемешают! От него ведь все станется! Ах, ты Господи Боже мой!.. И подменит человека, подменит, подлец он такой, — как ветошку человека подменит, и не рассудит, что человек не ветошка…» [3: 226]. Данная сцена становится апогеем духовных страданий господина Голядкина, одного из самых трагических героев мировой литературы. За механизмом «сплетни» начинает вырисовываться чудовищный катаклизм «переделывания» человека, изъятие из него «духовной субстанции», после чего остается только оболочка, которую можно «использовать» «по усмотрению».

Размеры трагедии, переживаемой героем повести, позволяют судить о том, к чему может привести человека только миг внутреннего отречения от самого себя. «Переодевание» господина Голядкина оборачивается для него утратой способности увидеть даже свое зеркальное отражение. В ресторане и у «его превосходительства», куда он самозванно вторгается, повторяется одна и та же сцена: то, что он принимает за зеркало, оказывается дверью, в которой стоит «не герой нашей повести, а другой господин Голядкин» [3: 238]; «В дверях, которые герой наш принимал доселе за зеркало, как некогда тоже случилось с ним, появился он… — известно кто...» [3: 302]. Причем сцена в ресторане предлагает любопытную «шкалу ценностей», измерения, выражения того, во что выльется материализация двойника. Двойник, «близнец» — это не просто «удвоение» господина Голядкина, единственным проявлением которого становятся болезненные «угрызания» «амбиций» героя, только то, что находит свое выражение в сфере душевных терзаний. У «близнеца» есть и материальный эквивалент его проявлений: «одиннадцать пирожков» и «рубль десять копеек», из которых десять пирожков и один рубль приходятся на двойника. Он буквально начинает «пожирать» пространство вокруг героя повести. «Внутреннее поедание», «выедание сердца» выплескивается во внешнее, и размеры его чудовищны. «Близнец», «пожирая» пространство, становится вещественнее, материальнее. Все, что с ним связано, — почти зеркальное отражение присущего герою повести, но оно претерпевает своеобразное и очевидное «уплотнение», «утолщение». В кофейне «близнец», отметив в свойственной ему манере по поводу «довольно–толстой» Немки (потом автор еще раз укажет «Толстая же Немка» [3: 283]): «— А пресдобная бабенка» [3: 276 — 277], — тут же переносит свое впечатление на господина Голядкина: «— А, да, позабыл, извините. Знаю ваш вкус. Мы, сударь, лакомы до тоненьких Немочек» [3: 277].

Примечательно и то, что появление двойника становится «объяснением» «загадки», «колдовства»: «Вдруг, как-будто что-то кольнуло господина Голядкина; он поднял глаза и — разом понял загадку, понял все колдовство; разом разрешил все затруднения… В дверях в соседнюю комнату, почти прямо за спиною конторщика и лицом к господину Голядкину, в дверях, которыя, между прочим, герой наш принимал доселе за зеркало, стоял один человечек, — стоял он, стоял сам господин Голядкин, — не старый господин Голядкин, не герой нашей повести, а другой господин Голядкин, новый господин Голядкин» [3: 228]. Зеркало во всех случаях оказывается дверью. Путь героя к самому себе бесконечен, как бесконечно количество «совершенно–подобных» в зловещем сне господина Голядкина, но одновременно происходит сжатие пространства, мир замыкается в двойнике, захлебывается в нем: «…так–что не некуда было убежать от совершенно–подобных…так–что народилась наконец страшная бездна совершенно–подобных, — так–что вся столица запрудилась наконец совершенно–подобными…» [3: 246]. Постепенно в повести начинают проступать действительные границы пространства, где развиваются события. Причем это пространство погружено в «лихорадочное» время поступков героя, одержимого мыслью: «Еще не потеряно время; еще, слава Богу, его не много ушло, и время еще совсем почти не потеряно!..» [3: 250], — мечущегося по Петербургу и топчущегося на месте одновременно.

Апогеем ненормальности действительного пространства становится сцена в кофейне. Ощущение двойника героем повести почти полностью в ней совпадает с переживанием своего отражения в кривом зеркале. Прослеживается определенная динамика именно в сфере этих впечатлений господина Голядкина: от начала первой главы, где он «остался совершенно доволен всем тем, что увидел в зеркале» [3: 140], до того момента, когда «подумал герой наш: “что, если б носы наши нераздельно срослись…” Тут же припомнил он сказку, в которой говорилось о колбасе, приросшей к носу одной неблагоразумной в желаниях своих жены одного старика» [3: 283]. Сцена гротескная. Но в ней со всей очевидностью открывается сопутствующее двойнику ощущение «овеществления», «уплотнения» пространства, доходящих здесь до своего абсурдного значения. Одновременно свое абсолютное выражение в сцене находит и переживание господином Голядкиным «неприличности» «близнеца». Эта «неприличность», которую позволяет себе «безбожный и ни во что неверующий господин Голядкин–младший» [3: 281 — 282], «вакхическая», «неистовая». В данном аспекте мотивы «неприличности» двойника и «зеркала» совпадают. «Неприличность» «близнеца», чье «лицо» принадлежит герою повести, создает эффект не многомерности пространства, а его «опрокинутости». «Лицо» не отражается, а втягивается в зеркало, выворачивается наизнанку, и именно «изнанка» становится «неприлична». «Изнанка» — не метафорическое выражение скрытых фактов биографии героя, того, в чем он боится себе признаться, а «ветошка», в которую превращается его существо, «уплотняясь» изнутри.

Сюжет повести — момент сосуществования в человеке «ветошки» и поглощаемого ею, еще сопротивляющегося человеческого существа. Поэтому, когда трагедия достигает своего высшего развития, господин Голядкин реагирует на происходящее сперва своей «опрокинутой физиономией», а потом переживанием опрокидывания мира. События по своей конфигурации образуют воронку, только не втягивающую героя, а выворачивающую его наизнанку. Не случайно, что в этот миг герой «замирает» «с разинутым ртом»: «Пробовал–было он бежать, да ноги подламывались. С опрокинутой физиономией, с разинутым ртом, уничтожившись, съежившись, в бессилии прислонился он к фонарному столбу и остался несколько минут таким–образом посреди тротуара. Казалось, что все разом опрокинулось на господина Голядкина; казалось, что все погибло для господина Голядкина» [3: 222].

Там, в пространстве зеркала, куда затягивает героя повести, нормализуется ритм течения времени, а вместе с ним появляется определенная логика в развитии событий и некое подобие их реального объяснения. Но это время, идущее назад. В своем письме Вахрамеев пишет: «Все это сделали вы, милостивый мой государь, ровно пять месяцев тому назад…» [3: 286]. Данный момент усиливается тем, что логика писем самого господина Голядкина «обратная», потусторонняя. Она основана на перевернутом смысле, представляет собой зеркальное отражение «первоначального» значения написанного. Письма героя, по его собственному утверждению, нужно читать «наоборот» или считать их «несуществующими». Во втором письме к Вахрамееву он убеждает адресата «считать вчерашнее, воровски–приобретенное Петрушкою письмо мое к вам, как–бы несуществующим вовсе, или, если невозможно все это, то по–крайней–мере умоляю вас, милостивый мой государь, читать его совершенно–наоборот, в обратном смысле, т. е. нарочито толкуя смысл речей моих в совершенно им обратную сторону» [3: 252]. Причем здесь указывается не просто на «зеркальный смысл», а дано его пространственное переживание, осуществление, представлена не просто логика развития событий, но и направленность их хода — «в обратную сторону». В другом эпизоде господин Голядкин высказывается двойнику по поводу своего письма к нему следующим образом: «Дайте мне это письмо, чтоб разорвать его, в ваших же глазах разорвать его, Яков Петрович, или если уж этого никак невозможно, то умоляю вас, читать его наоборот, — совсем наоборот, то–есть, нарочно с намерением дружеским, давая обратный смысл всем словам письма моего» [3: 280].

«Потусторонний» мир, который втягивает в себя героя повести, не развивающийся, а повторяющийся. Господин Голядкин попадает в ситуацию, когда он видит отражение одного и того же события, погружаясь в замкнутое пространство зеркала. Ни пространство, ни время не могут сдвинуться с мертвой точки, так как герой принимает условные, иллюзорные измерения отражения за самого себя. Не «близнец», находящийся в зеркале, выходит на свободу, а сам герой попадает туда, переживает трагедию перевоплощения, начинает ощущать себя в отражении. Именно в этот момент он истово начинает апеллировать к «благодетельному и попечительному начальству»: «паду к ногам, если можно, униженно буду испрашивать». Отражение «безродно», и герой требует «установления отцовства», чтобы «безбожный самовольный подмен уничтожить» [3: 299]. Но, когда лакей «громко провозгласил фамилью господина Голядкина» и он был под нею введен в кабинет, герой «ослеп, ибо решительно ничего не видал» [3: 301]. «Слепоту» господина Голядкина разрывает космический образ — звезда «на черном фраке его превосходительства», которой он вверяет «судьбу свою», затем герой, «сохраняя постепенность, перешел и к черному фраку». Погружение в темноту возвращает ему способность «полного созерцания» [3: 301]. Для господина Голядкина разделение света и тьмы происходит наоборот, он движется не из тьмы к свету, а из света в тьму. Движение навстречу свету ведет к тому, что для него то, что уже было, начало, только будет, а значит, по отношению к началу он еще не существует. Этим моментом его несуществования и является двойник. Герой воспринимает свет в его неподвижности. Он нигде не находит зеркала с момента появления двойника, потому что осознает себя существующим в отражении. Возникающее в сцене «значительное белое пятно» на сапогах его превосходительства, на котором герой фокусирует свое внимание, поражает его как факт реальности: «Не–уже–ли лопнули?» — до тех пор, пока он не «открывает», что «сапоги его превосходительства вовсе не лопнули, а только сильно отсвечивали». Но, находя отражающую поверхность, переступив на мгновение границу неподвижности света, господин Голядкин замыкается в неком «живописном» его ощущении как игры света и тени: «…“Это называется блик”, подумал герой наш “и особенно сохраняется это название в мастерских художников; в других же местах этот отсвет называется светлым ребром”…» [3: 303]. Размышление определенным образом проясняет положение господина Голядкина. Находясь «в зеркале», созерцая вокруг себя отраженное пространство, он находит для себя и вполне логичное объяснение неподвижности света, помещая его в «мастерскую художника». Свет, принимаемый господином Голядкиным за «белое пятно» — дыру на сапоге, становится знаком предельной степени овеществления неовеществимого, неподвижности того, что находится в непрерывном движении, сопровождающими перевоплоще­ние человека в ветошку.

Вначале свою неподвижность «в зеркале» герой принимает за движение по кругу. Так, когда его выводят из квартиры «его превосходительства», господин Голядкин отмечает: «“Точь–в–точь как у Олсуфия Ивановича”, подумал он и очутился в передней» [3: 304]. Этому «точь–в–точь» мешает только тот факт, что, когда его выгоняли в предыдущий раз, «подлый близнец господина Голядкина» не «юлил впереди, показывая дорогу». В данном моменте есть определенное указание на то, что речь идет не о повторяемости ситуации, не о движении по замкнутому кругу, а о поступательном развитии событий, но о развитии в обратном направлении, которое нельзя понимать и как их движение назад, так как то, к чему они направлены, является еще не бывшим. Точкой схождения всех усилий господина Голядкина в этом «обратном» развитии событий становится сцена его бдения во дворе Олсуфия Ивановича. Отпустив извозчика, герой «пустился сам со двора, вышел за ворота, поворотил на–лево и без оглядки, задыхаясь и радуясь, пустился бежать» [3: 311]. Однако тут же он принимает решение «воротиться». И это не просто возвращение на прежнее место. Оно предстает в ином качестве «с другой стороны», соответственно изменяя и отношение господина Голядкина к самому себе, определяя его как «посторонний наблюдатель»: «…“Я лучше с другой стороны, т. е. вот–как. Я буду так — наблюдателем посторонним буду, да и дело с концом; дескать я наблюдатель, лицо постороннее — и только; а там, что ни случись — я не виноват”» [3: 312]. В результате развития событий «с другой стороны», попав в их течение и смирившись с ним, господин Голядкин начинает осознавать себя «лицом совсем–посторонним». И в этом качестве он, выступая из тени «от дровяной кучи, его прикрывавшей», вновь оказывается на «пиру» у своего благодетеля и «отца» (последним фрагментом существования героя перед погружением в небытие становится вспышка «подпольного сознания»: «С величайшим удовольствием согласился бы наш герой пролезть теперь в какую-нибудь мышиную щелочку между дровами, да там и сидеть–себе смирно, если б только это было возможно» [3: 313]). Там происходит примирение героя «с людьми и с судьбою», которое становится последним актом превращения человека в ветошку, примирения его с этим своим состоянием. О происходящем свидетельствует то, что герой теряет ощущение переживания событий «наоборот». Он перестает сопротивляться, принимает логику «с той стороны» и определяет себя через нее. Попадая в дом Олсуфия Ивановича, первое, что регистрирует его сознание, — направление движения и сходство событий. Он замечает, что его «упирают в какую-то сторону», но «Ведь не к дверям» [3: 314]. Следующим этапом «примирения» становится призна­ние прав двойника, «который теперь, по-видимому, вовсе был не зловредным и даже не близнецом господину Голядкину, но совершенно–посторонним и крайне–любезным самим–по–себе человеком» [3: 315]. Венцом этих событий становится «проникновение» господина Голядкина в своего двойника: «…протянул свою руку господину Голядкину–младшему; потом, потом протянул к нему свою голову. То же сделал и другой господин Голядкин…» [3: 317], — и минута «иудина поцалуя».

«Звонкий, предательский поцалуй раздался», и господина Голядкина предают в руки Крестьяну Ивановичу. Ужас, который испытывает несчастный человек-ветошка перед ним, достаточно очевидно показывает, в качестве кого выступает этот персонаж, в чьи руки попала «ветошка». Знакомый внешний облик не обманывает героя, его сущность он постигает по взгляду: «Зато взгляд незнакомца, как уже сказано было, оледенил ужасом господина Голядкина…» [3: 317]. «Примирившись», «ветошка» оказывается перед фактом существования той силы, с которой она «примирилась». Воскликнув «я готов, я вверяюсь, я вверяюсь вполне… так и так, дескать, сам отступаюсь от дел и вручаю судьбу мою Крестьяну Ивановичу…» [3: 319], «ветошка» оказывается во власти «нечистой силы». И если автор нигде в повествовании на данный аспект восприятия происходящего у Олсуфия Ивановича не указывает, то сама атмосфера, пронизанная мотивами гоголевских «Вечеров на хуторе близ Диканьки», говорит об этом. Опять же сознание несчастной «ветошки» подспудно предполагает данный исход событий, предчувствует его и при этом хочет обмануть себя тем, что все «устроится»: «— Господа Бассаврюковы! Проревел во все горло лакей…», — на что господин Голядкин отвечает самому себе, невольно пораженному ассоциацией: «“Хорошая дворянская фамилья, выходцы из Малороссии” — подумал господин Голядкин» [3: 304]. Как своеобразное прояснение этого эпизода выглядит сцена, которая последовала за вручением судьбы героя Крестьяну Ивановичу: «Только–что проговорил господин Голядкин, что он вручает вполне свою судьбу Крестьяну Ивановичу, как страшный оглушительный, радостный крик вырвался у всех окружавших его и самым зловещим откликом прокатился по всей ожидавшей толпе» [3: 319]. Сцена напоминает гоголевские описания торжества нечистой силы, радующейся гибели человеческой души: «Глаза его загорелись… ум помутился… Как безумный, ухватился он за нож, и безвинная кровь брызнула ему в очи… дьявольский хохот загремел со всех сторон. Безобразные чудища стаями скакали перед ним…» («Вечер накануне Ивана Купала», первоначальное название повести было «Басаврюк, или Вечер накануне Ивана Купала…») [2: 49]. Законченность этому сравнению придает последнее впечатление господина Голядкина от только что свершившегося «примирения»: «…пронзительные неистовые крики всех врагов его покатились ему вслед, в виде напутствия» [3: 319].

Происходящее можно было бы рассматривать как фантастику, объясняемую болезнью героя, если бы не было того действительного высокого чувства, той предельной искренности и страдания, которые толкают господина Голядкина к примирению с одержимым миром. Описывая трагедию господина Голядкина, И. Анненский писал: «…он потерял все, вернее, потерял то единственное, чем расщедрилась для него мать-природа» [1: 24]. Это замечание интересно тем, что оно точно указывает на сущность происходящего в повести. Речь идет не о галлюцинациях, не о тех болезненных формах, в которых сознание переживает парадоксы действительности или реагирует на свой социальный статус, а о природе человека во всей ее полноте и сложности. Именно глубина постижения природы человека в «Двойнике» кажется «фантастичной». Ф. М. Достоевский открывает для самого себя — человек фантастичен, но это вынужденное определение, характеризующее не самого человека, а относительность тех форм его понимания, которые выработаны человечеством. Проблема «Двойника» не в том, как в нем соотносятся фантастическое и реальное, а в том, что человека нельзя уложить в прокрустово ложе устоявшихся представлений о действительности, ибо это создание в каждый момент своего существования оказывается больше самого себя. Вне этого видения и понимания человека речь всегда будет идти о «ветошке». Болен не герой повести, а обуян и одержим мир, который его окружает. Обуян тем, что не принимает человеческого в человеке. Загадка господина Голядкина в том и заключается, что он переживает в себе, как болезнь, рукотворность действительности, с которой не может примириться нерукотворное существо человека. Действительность как выражение несвободы — слепая «судьба»-«фортуна». Это она фантастична, нереальна. Загадка в том, почему переживает Голядкин и не переживают другие.

Повесть начинается с желания героя изменить свою жизнь. Усилие было сделано, и произошла «подмена». Однако «действительное» начало повести — пробуждение от сна: «Было без малого восемь часов утра, когда титулярный советник Яков Петрович Голядкин очнулся после долгого сна…». Первый вопрос, которым задался герой повести, по сути, «первоначальный», вечный вопрос человеческого существа: «проснулся ли он совершенно или все еще спит, наяву ли, и в действительности ли все то, что около него теперь совершается, или продолжение его беспорядочных сонных грез» [3: 139]. Проблема: сон или явь окружающее его — будет еще не раз стоять перед господином Голядкиным [3: 248], но то, что с нее, с данного состояния начинается повесть, знаменательно. Пробуждение героя — новое качество переживания реальности. Спутанность и хаотичность его ощущений требуют усилия, чтобы прояснить «смуту», упорядочить хаос, и герой начинает действовать в известном ему направлении, подсказанном самой действительностью. И этот порядок становится самозванством, подчиняет себе героя, «выделяется» из него как бесконечное количество незваных «близнецов», помощью которых господин Голядкин пытается связать, скрепить свою сущность, разрывающуюся между сном и пробуждением. Герой пробуждается в «ветхости», в которой до этого находился беспробудно. Она открывается ему и ужасает. Он совершает то, что она требует от него, и одновременно наблюдает, как она подменяет его существо. Пространство произведения — то мир удачливого вездесущего двойника, то разорванные эпизоды-впечатления человека-«ветошки», то есть того, что еще осталось от него, что, если и не способно сопротивляться, то хотя бы осознает и мучится происходящим. Все «подменно» в сознании господина Голядкина–старшего: от отца светского, «рыцарского» [3: 302] — «принимаю дескать благодетельное начальство за отца» — до другого «отца» — таинственного его благодетеля Олсуфия Ивановича Берендеева. «Фантастичность» происходящего вырывает господина Голядкина из нереального мира его грез: «Дело в том, что он очень любил иногда делать некоторые романтические предположения относительно себя–самого; любил пожаловать себя под час в герои самого затейливого романа, мысленно запутать себя в разные интриги и затруднения, и наконец вывести себя из всех неприятностей с честию, уничтожая все препятствия, побеждая затруднения и великодушно прощая врагам своим» [3: 141]. Пространство повести представляет собой отражение, но не мыслей героя, а является «отражением» по своей сути. В момент прозрения господин Голядкин, отбрасывая от себя идеи «яда тлетворного» «французских книжек», «хижинки» «на берегу Хвалынского–Моря» и «воркования» [3: 309], понимает, что видит их не в себе, а вокруг себя. Они возникают как образы преломления, искажения подлинной реальности, но не в нем, в вне его. То, что можно принять за собственные мысли героя, оказывается именно отражением, к действительному господину Голядкину никакого отношения не имеющим. Любопытно происходящее в данном контексте смещение понятий: больной и растерзанный, обманутый, но трезвомыслящий, в полном смысле этого слова, о семейных устоях господин Голядкин и действительные участники брачного торжества, «воркующие» и отравленные «тлетворным ядом». Герой предлагает свою архитектонику бытия, построенную на принципах древнерусского Домостроя: «Нынче муж, сударыня вы моя, господин, и добрая, благовоспитанная жена должна во всем угождать ему» [3: 310]. Причем в данный момент его слова о себе как нельзя точно характеризуют «здравомыслие» героя: «обладаем лишь прямым и открытым характером, да здравым рассудком», «Хожу без маски между добрых людей» [3: 310]. Если учесть, что все это противопоставлено «воркованию» и основанной на нем модели бытия: «хижинка на берегу Хвалынского–Моря», — которая в пространстве «брачного торжества» является «здравомыслием», а представления героя — больным бредом, то в смещении понятий и вырисовываются действительные контуры пространства повести, представляющего собой перевернутое отражение. В этом перевернутом отражении все стремится заместить в герое его действительные, полноценные жизненные стремления. Диапазон подлинных исканий и желаний героя пролегает от мотива поиска «отца», переживания своей «безродности» до домостроевских представлений о семье. И именно они становятся «болезнью» героя и осмеиваются с точки зрения «здравомыслия» мира-отражения. Принципы его устройства прослежи­ваются и дальше. Герой самозванно, то есть по приглашению двойника, вторгается на свадебный «пир» в дом своего благодетеля, где происходящее с ним все больше напоминает финал притчи о брачном пире [Матф. 22; 1 — 14]. Однако чем больше зрительные впечатления свидетельствуют в пользу этой ассоциации, тем более в действитель­ности она не уместна и даже кощунственна. «Свадебный пир» в доме благодетеля — «пир» самозванный, двойник настоящего «брачного пира», мотив «приглашения» — «выдворения» с него осложнен мотивом его самозванства, неподлинности, отраженности. «Ветхий» господин Голядкин, его одеяния «растерзаны» и пришли в негодность, всем существом своим свидетельствует, «вопиет» о человеке-«ветошке». Но это голос «вопиющего в пустыне». Господин Голядкин изгоняется с «пира» за последнюю правду о человеке на нем. Подменный «пир» его грез, где с точки зрения здравого смысла он не уместен, потому что «он уже жених с другой стороны» [3: 155], оборачивается правдой о действительном пире. Сбывается почти пророческая его идея о том, что в отличие от него, который маску одевает «лишь в маскарад», все остальные ходят «с нею перед людьми каждодневно» [3: 150].

Повесть о человеке-«ветошке», начавшаяся с его одевания и самозванного вторжения в действительность, завершается возвращением героя к самому себе, но обстоятельства этого возвращения ужасны: «...Когда же он очнулся, то увидел, что лошади несут его по какой-то незнакомой дороге. Направо и налево чернелись леса; было глухо и пусто. Вдруг он обмер: два огненные глаза смотрели на него в темноте; и зловещею, адскою радостию блестели эти два глаза... Ви получайт казенный квартир, с дровами, с лихт и с прислугой, чего ви недостоин...» [3: 229]. Так завершается одна из редакций «Двойника». В тексте 1846 года нет слов Крестьяна Ивановича, «облегчающих» восприятие событий, смещающих художественное пространство повести в ту плоскость, где возможно его «реальное» объяснение. Герой буквально начинает ощущать «жгучее дыхание на лице своем, чьи-то распростертые над ним и готовые схватить его руки» [3: 320]. Ситуация, которая почти буквально передает динамику обладания «ветошкой» сатаной. Не случайно, что финал истории господина Голядкина для Ф. М. Достоевского остается открытым. Проблема: «ветошка» ли человек, — стояла перед Ф. М. Достоевским всю жизнь.


_____________________________

1. Анненский Иннокентий. Книги отражений. М. 1979.

2. Гоголь Н. В. Собр. соч.: В 7-ми т. Т. 1. М., 1984.

3. Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: Канонические тексты. Т. 1 Петрозаводск. 1995.

4. Захаров В. Н. Дебют гения // Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч.: Канонические тексты. Т. 1.

5. Златоструй. Древняя Русь X–XIII веков. М., 1990.

6. Жития святых святителя Димитрия Ростовского. Октябрь. Введенская Оптина Пустынь. 1993.

7. От берегов Босфора до берегов Евфрата. М., 1987. С.180.

8. Повести Древней Руси. XI - XII века. Л., 1983.

9. Преподобный Максим Грек. Творения: В 3-х частях. Ч. 2. Догматико-полемические сочинения. Свято-Троицкая Сергиева Лавра. 1996.

10. Святой Ефрем Сирин. Творения. Т. 5. М., 1995.

11. См. об этом: Захаров В. Н. Дебют гения. С. 630–632; Федоров Г. А. Петербург «Двойника» // Знание-сила. 1974. № 5. С. 43–46; Топоров В. Н. Еще раз об «умышленности» Достоевского // Finitis duodecim lustris: Сб. ст. к 60-летию проф. Ю. М. Лотмана. Таллин. 1982. С. 128.

12. Творения иже во святых отца нашего Тихона Задонского. Издание Свято-Успенского Псково-Печерского монастыря. 1994. Т. 4.

13. Хрестоматия по древней русской литературе XI–XVII вв. Сост. Н. К. Гудзий. М., 1973.


А. Ю. Горбачев

1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   21

Похожие:

Л. И. Зарембо история заглавия «слова о полку игореве» iconПлан: История находки «Слова о полку Игореве». Сюжет «Слова…»
Это “золотое слово” учит нас любить свою родину Россию и хранить ее единство, вот почему я выбрала темой своего реферата это бессмертное...
Л. И. Зарембо история заглавия «слова о полку игореве» icon«Слово о полку Игореве» в русском искусстве» (9 класс)
И не столь много в ней произведений, которые принадлежали бы гениальным писателям. Одно из таких великих произведений памятник древнерусской...
Л. И. Зарембо история заглавия «слова о полку игореве» iconУрок № Жанр. Сюжет и композиция «Слова о полку Игореве»
Адрес: ст. Донгузская, ул. 9 Пятилетки, д. 15, кв. 26; тел. 39-63-17, моб. 89225490522
Л. И. Зарембо история заглавия «слова о полку игореве» iconАнжела Олеговна Мельник
Методика организации диалогического изучения «слова о полку игореве» в школьном курсе «литература»
Л. И. Зарембо история заглавия «слова о полку игореве» iconЛитература как искусство слова и её роль в духовной жизни человека
Самобытный характер древнерусской литературы. Р. К.:»Повесть об азовском осадном сидении донских казаков» «Слово о полку Игореве»...
Л. И. Зарембо история заглавия «слова о полку игореве» iconВопросы по литературе предназначены для абитуриентов, поступающих по специальности 050148 Педагогика дополнительного образования
Почему образ Ярославны из «Слова о полку Игореве» вошел в галерею классических образов русской литературы?
Л. И. Зарембо история заглавия «слова о полку игореве» iconЛитература ХI хiх веков курсовая работа
Проблема жанра «Слова о полку Игореве» как раз относится к таким вопросам, так как самым теснейшим образом связана с вопросом об...
Л. И. Зарембо история заглавия «слова о полку игореве» iconЛитература до XVIII века почти неизвестна. Не считая нескольких произведений, таких как «Слово о полку Игореве»
Русская литература до XVIII века почти неизвестна. Не считая нескольких произведений, таких как «Слово о полку Игореве» и «Житие»...
Л. И. Зарембо история заглавия «слова о полку игореве» iconКнига посвящена проблемам, связанным с изучением «Слова о Полку Игореве»
Рецензенты: доктор филологических наук, профессор, академик ан рт закиев М. З., доктор исторических наук, профессор, член-корреспондент...
Л. И. Зарембо история заглавия «слова о полку игореве» iconУрок внеклассного чтения на тему: «Нераскрытые тайны «Слова…» (9 класс)
Цель: показать «Слово о полку Игореве» как предтечу великой русской литературы, как произведение, в котором ярко раскрыт менталитет...
Разместите кнопку на своём сайте:
Библиотека


База данных защищена авторским правом ©lib.znate.ru 2014
обратиться к администрации
Библиотека
Главная страница